Воспоминания современников о Некрасове. Захаров И

Поликарпова Татьяна Николаевна

Просто мистика - казанская мистика... Как в поэме Всеволода Некрасова, где есть строфы, состоящие почти из одного этого слова: «Казань Казань Казань\ Казань какая Казань\ Казань какая \жизнь\ Казань какая Казанька»...

Мало того, что я родилась и училась в Казани, написала повесть о своей школе, и эта казанская повесть была опубликована журналом «Казань», спустя почти 30 лет после написания, - мало этого всего - « Казань» ещё оказалась и поэмой! Причём поэмой моего давнего, давнего друга.

История издания "95 стихотворений" Всеволода Некрасова

Джеральд Янечек

Этот маленький эпизод в истории творчества Всеволода Некрасова: сборник «95 стихотворений» (Лексингтон, Кентукки, 1985) и его переиздание под названием «100 стихотворений» - малоизвестен (скорее неизвестен после кончины поэта)... Так как тираж первого издания был лишь 10 экземпляров, из которых, кажется, только один попал в Россию к самому автору, вполне можно сомневаться в его существовании. Остается мне, редактору-издателю этих двух изданий, написать об истории их возникновения.

Последний солдат ушедшего полка. Памяти Всеволода Некрасова.

Владимир Строчков

Тяжёлый удар. За последний десяток лет на поэтов как мор какой напал. И среди этих утрат самые горькие и невосполнимые - последовавшие одна за другой почти подряд - в 96-м, 98-м и 99-м - смерть Иосифа Бродского, трагическая гибель Андрея Сергеева и смерть Игоря Холина и Генриха Сапгира, а теперь вот, после десятилетней паузы, ровно на девятый день после смерти Льва Лосева, следом ушёл Всеволод Некрасов, первый поэт-минималист и последний поэт-лианозовец.

Несколько дней с В.Н.Некрасовым

И. С. Скоропанова

Джинсы, куртка, кепка придавали Некрасову довольно-таки демократичный вид, но в толпе он выделялся некой отрешённостью, даже обособленностью, словно был обведён невидимой чертой-границей, или же находился и здесь, и не здесь. Взгляд в большей мере был устремлён внутрь себя, и лишь краем глаза фиксировал поэт окружающее. Лицо - аскетическое, с правильными, несколько тяжеловатыми чертами; уже немолодое; но стариком Некрасов не выглядел (вплоть до самой смерти), скорее всего потому, что им себя не ощущал.

Собака лает: Всеволод Николаич…

Александр Левин

Когда мне впервые попались на глаза стихи Всеволода Некрасова (было это в начале 80-х), я, как сейчас принято выражаться, не врубился. А это что такое? - помнится, изумился я: ни рифмы, ни музыки, странные столбики с непонятными пробелами... Но такое недоумение продолжалось недолго. На одном из литературных вечеров середины 80-х я услышал выступление Некрасова вживую и к своему изумлению обнаружил в стихах музыку, обнаружил рифмы и ритмы.

Путь в литературу для автора поэм «Кому на Руси жить хорошо », «Мороз, Красный нос» и «Русские женщины» был долгим. Оказавшись в Петербурге и не всегда имея в кармане деньги даже на полноценный обед, Николай Некрасов начал сочинять азбуки и сказки в стихах, которые заказывали издатели лубков, писал водевили для Александринского театра, а параллельно работал над более серьезными стихами, прозой, критикой и публицистикой.

«Господи, сколько я работал!..», - вспоминал поэт впоследствии. Но люди, знавшие его, были уверены, что лишения только закалили его характер. Из мальчишки, ночующего в трущобах, Николай Некрасов превратился в редактора «Современника», основанного самим Пушкиным , а после закрытия легендарного журнала возглавил «Отечественные записки».

Свои воспоминания об этом талантливом человеке оставили Авдотья Панаева, Николай Чернышевский , Федор Глинка и другие литераторы и мемуаристы. Мы выбрали 5 интересных свидетельств.

Авдотья Панаева

Первый раз я увидела И.А.Некрасова в 1842 году, зимой. Белинский привел его к нам, чтобы он прочитал свои «Петербургские углы». Белинского ждали играть в преферанс его партнеры; приехавший из Москвы В.П.Боткин тоже сидел у нас. После рекомендации Некрасова мне и тем, кто его не знал, Белинский заторопил его, чтоб он начал чтение. Панаев уже встречался с Некрасовым где-то.

Некрасов, видимо, был сконфужен при начале чтения; голос у него был всегда слабый, и он читал очень тихо, но потом разошелся. Некрасов имел вид болезненный и казался на вид гораздо старее своих лет; манеры у него были оригинальные: он сильно прижимал локти к бокам, горбился, а когда читал, то часто машинально приподнимал руку к едва пробивавшимся усам и, не дотрагиваясь до них, опять опускал. Этот машинальный жест так и остался у него, когда он читал свои стихи". <...>

«Белинский находил, что тем литераторам, которые имеют средства, не следует брать денег с Некрасова. Он проповедовал, что обязанность каждого писателя помочь нуждающемуся собрату выкарабкаться из затруднительного положения, дать ему средства свободно вздохнуть и работать - что ему по душе. Он написал в Москву Герцену и просил его прислать что-нибудь в «Петербургский сборник». Герцен, Панаев, Одоевский и даже Соллогуб отдали свои статьи без денег. Кронеберг и другие литераторы сами очень нуждались, им Некрасов заплатил. Тургенев тоже отдал даром своего «Помещика» в стихах, но Некрасову обошлось это гораздо дороже, потому что Тургенев, по обыкновению, истратив деньги, присланные ему из дому, сидел без гроша и поминутно занимал у Некрасова деньги.

Николай Чернышевский

В характеристике начинающегося 1856 годом «второго периода журнальной деятельности» Некрасова говорится, между прочим, что "умственный и нравственный горизонт поэта значительно раздвинулся под влиянием того сильного движения, какое началось в обществе, и тех новых людей, которые окружили его«.- Дело было не в расширении «умственного и нравственного горизонта поэта», а в том, что цензурные рамки несколько «раздвинулись» и «поэт» получил возможность писать кое о чем из того, о чем прежде нельзя было ему писать.- Когда дошло и до крайнего своего предела расширение цензурных рамок, Некрасов постоянно говорил, что пишет меньше, нежели хочется ему; слагается в мыслях пьеса, но является соображение, что напечатать ее будет нельзя, и он подавляет мысли о ней; это тяжело, это требует времени; а пока они не подавлены, не возникают мысли о других пьесах; и когда они подавлены, чувствуется усталость, отвращение от деятельности, слишком узкой.

Федор Глинка, мемуарист

Отец мой, известный в свое время писатель и патриот Сергей Николаевич Глинка, встретился с Некрасовым в 1839 году у своего кума Н. А. Полевого, заинтересовался им, и, не знаю вследствие каких причин, предложил ему учиться у него французскому языку. С этого дня, Некрасов сделался частым посетителем нашего дома. Как теперь вижу его, перед столиком, читающего по-французски вслух с забавным выговором. Некрасов скоро сошелся с старшим братом моим С. С. Глинкой (еще живым до сей минуты) и поселился вместе с ним на углу Невского проспекта и Владимирской улицы, в дом занятом теперь гостиницей «Москва». Они занимали в третьем этаже насколько комнат, прилично убранных собственной мебелью, перевезенной братом с старой квартиры на Литейной, где у него была типография. Вся мягкая мебель была обита материей красного цвета; упоминаю об этом потому, что по отъезде моего брата из Петербурга, Некрасов, при встречах со мной, постоянно требовал эту мебель, хотя, по словам брата, она вовсе ему не принадлежала. Когда я заходил к брату, то, большею частью, заставал Некрасова лежащим на диван; он постоянно быль, или казался, угрюмым и мало разговаривал.

Екатерина Жуковская, мемуаристка

Вернувшись осенью из деревни, он часто заходил к нам по вечерам прочесть то или другое только что им написанное стихотворение или просто поговорить о редакционных делах. Читал он крайне оригинально, совершенно не так, как читали другие поэты того времени: не входил в пафос и не завывал, а читал каким-то замогильным голосом, чему много содействовала его постоянная хрипота.

Отличаясь широким размахом, он представлял удивительную смесь широкой натуры с некоторою прижимистостью, обнаруживавшеюся преимущественно в мелочах.

Так, все были удивлены однажды скверным переводом какого-то французского романа, помещенного в «Современнике», где, например, слово esprit de corps было переведено - «дух тела» - и тому подобное.

Кое-кто стал укорять Пыпина за пропуск такого перевода.

Да это ведь не я! Перевод этот поместил сам Николай Алексеевич! Он его купил у неизвестного переводчика.

Кто-то при мне укорял Некрасова за это.

Грех попутал! - засмеялся он. - Соблазнил меня малый дешевизной: по 8 рублей с листа спросил.

Рядом с этим он не жалел давать большие авансы лицам, которых признавал талантливыми и от которых ждал большого, что зачастую не оправдывалось на деле.

Алексей Николаевич Мошин, писатель

Некрасова и Достоевского я встречал у Андрея Александровича Краевского, иногда в довольно большом обществе. О них помню только то, что Некрасов казался мне милым, любезным, внимательным человеком, очень интересным собеседником, остроумным, часто веселым рассказчиком. Достоевский казался очень суровым и мрачным и необщительным человеком: он вступал в разговор и споры только с кружком своих тесных знакомых, он часто бывал грустен, уныл и часто казался раздраженным. Тяжелый, угрюмый, болезненно-нервный человек - таким казался мне Достоевский.

Знакомство с Всеволодом Некрасовым произошло в 89-м году, в мастерской художника Николая Полисского. Там же я познакомился с Джерри Янечеком, который переводил Некрасова и писал о нем. Джерри пригласил меня на прием к американскому послу Мэтлоку, где собрался цвет литературной богемы. Я впервые услышал тогда прекрасный доклад Джерри о Некрасове – и сразу же вступил с ним в полемику. Мне показался анализ Джерри блистательным – но слишком формальным, я почувствовал в Некрасове новый для себя психологический жест, чуть ли не есенинские нотки, и написал потом об этом статью (которая предваряла публикацию стихов Некрасова в альманахе «Теплый стан»). Но до этой публикации мне удалось дать рецензию на сборник «Стихи из журнала» в «Литературной газете», которая оказалась первым упоминанием Всеволода Некрасова в массовых изданиях. Все это получалось как-то само собой, легко: в «ЛГ» я попал незадолго до того сам – давал интервью по поводу выхода в свет нашего альманаха «Кукареку», и тут же сходу предложил написать о Некрасове – и пошло! Тогда там работал Борис Кузьминский, с легкой руки которого потом у меня вышло множество текстов в самых разных изданиях – от «Независимой газеты» до «Табурета».

Мы часто виделись с Всеволодом Николаевичем и его милой и умнейшей супругой Анной Ивановной Журавлёвой, бывали у них дома, где он познакомил меня с литераторами Иваном Ахметьевым, Александром Левиным, Еленой Пенской, Владимиром Тучковым и художниками Франциско Инфанте, Эриком Булатовым и Олегом Васильевым… Всеволод Николаевич был щедрым на знакомства человеком – он ввел меня в круг «лианозовцев» – и ближе всего я сошёлся с Игорем Холиным, с которым мы оказались соседями – и дружили потом почти десять лет, до его кончины. Самые чудесные воспоминания той поры – поездки на дачу в Малаховку: Всеволод Николаевич и Анна Ивановна были очень гостеприимными хозяевами, помню не только чудесные беседы об искусстве и литературе (Всеволод Николаевич читал мои рассказы – и много любопытного сказал о них), мы катались на велосипедах, купались в пруду. Однажды мы вместе с Валерием Черкашиным загорали на озере – и он сделал фотографию, которая обошла потом много выставок: Всеволод Николаевич, Светлана Конеген и я…

Я написал три эссе о поэзии Некрасова, третье – предисловие к его новому сборнику – опубликовать не удалось, потому что отношение Всеволода Николаевича ко мне изменилось внезапно и надолго. Дело в том, что я опубликовал рецензию на сборник «Теплый стан» в «Литературной газете» – где не упомянул о стихах Некрасова в сборнике. Сделал я это потому, что считал, мол, негоже писать о публикации, которую сам устроил (через главного редактора «Теплого Стана» Михаила Белютина) и к которой писал предисловие…

Всеволод Николаевич долго мне этого простить не мог. Но не будем о грустном: моя первая публикация в «Лит. газете» не канула в Лету, о ней написал в своем дневнике 1990 года Егор Отрощенко – и опубликовал позже на страницах «Русского журнала»:

Всеволод Некрасов

Стихи из журнала. – М.

«Это речь, из которой вырываются самые банальные, простейшие слова, но несут они нагрузку психологического жеста, окраску досады, раздражения, ерничества… откровения. Не со словами, по существу, работает поэт, а с импульсами ощущений, пауз и изломов между ними. Кажется, что мысль приходит в голову неожиданно и для самого автора – и энергетическая отдача, привкус неспровоцированного озарения делает стихи уникальными при видимой безыскусности…

Всеволод Николаевич Некрасов – поэт, которого тридцать лет не печатали в нашей стране. Абсолютный чемпион по умолчанию. В прошлом году появились первые журнальные публикации – в «Дружбе народов» и «Пионере». И вот вышла первая книга…

Но главное – что любители поэзии могут теперь беседовать с этими удивительно живыми, беспрецедентно свободными стихами. Этой свободе завидуешь, ею хочется дышать, она – завоевание мужества поэта…

Это совсем новые стихи… В них нет позы. Ими можно разговаривать легко. И о самых тонких вещах». (Ю. Нечипоренко. Некрасов третий. «Литературная газета», №13.)

Мы встречались с Некрасовым позже в Литературном музее на Петровке, раскланивались и улыбались друг другу – но той близости, того душевного восторга, который вел нас по пути любви к поэзии, к авангарду и всему новому, и довел до озера в Малаховке, где мы были предельно открыты друг другу, уже не было…

Но осталась фотография, которая благодаря мастерству Валерия Черкашина, передает уникальную атмосферу того времени.

Статья была написана для сборника, посвященного Вс. Ник. Некрасову.

В настоящее время в Москве заканчивается подготовка тома воспоминаний о выдающемся русском поэте Всеволоде Некрасове (составители - Галина Зыкова и Елена Пенская). Предлагаемое вашему вниманию эссе Сергея Лейбграда было написано специально для этого издания.

Вспоминать Всеволода Некрасова мне мучительно тяжело и радостно. Для меня он – один из самых важных русских поэтов второй половины ХХ века и начала века двадцать первого, постоянно присутствующих в моём речевом сознании. Гений, простите за одиозное и вполне бессмысленное слово, вернувший русской поэзии возможность высказывания.

Именно это стало причиной нашего знакомства, именно об этом я уже четверть века твержу своим самарским студентам, литературным друзьям и обыкновенным слушателям радио «Эхо Москвы» в Самаре. Странный и страшный «комплекс обиды», некрасовский «пепел Клааса» до сих пор стучит в моём сердце. К сожалению, тема вычеркнутости, замалчивания, уничтожения, подлога, исключения и уничтожения его системами (советской, постандеграундной, «гройсовской» и «немецкой») неизбежно оказывалась в центре наших разговоров, а иногда споров. И лишь на полях этих наших бесед проявлялось парадоксальное художественное, литературно-критическое, искусствоведческое и человеческое своеобразие уникального поэта и мыслителя Некрасова. Его обжигающая точность, органика и глубина. Естественность и неизбежность, освобождённые от инерции. Концентрированность и свобода. То есть то, без чего невозможно представить живую русскую поэзию до и после концептуализма.

Я встречался со Всеволодом Николаевичем всего десять раз. Ещё столько же раз, может, чуть больше, мы разговаривали с ним по телефону. В моих редакторских бумагах хранится пространное «обиженное» письмо Некрасова. Письмо было написано в январе 1996 года, сразу после новогодних праздников. Кроме упрёков в попытке «дистанцироваться от его точки зрения», Всеволод Николаевич прислал и замечательное стихотворение о Самаре, посвящённое мне и фотографу Сергею Осьмачкину (оно было напечатано на портале «Цирк «Олимп»+TV 9 февраля 2013 года).

16 июля 2007 года на его даче в Малаховке я взял, как выяснилось, последнее видеоинтервью в его жизни. По странному стечению обстоятельств, это случилось в день смерти Дмитрия Александровича Пригова, выдающегося русского поэта и его «заклятого друга», которого он несправедливо считал одним из виновников своего «вычёркивания» из новой русской поэзии.

Моё личное знакомство с Некрасовым состоялось в сентябре 1995 года. Инициатором нашей встречи стал поэт и младший друг Всеволода Николаевича Александр Макаров-Кротков. Как раз в это время мне удалось найти спонсора для издания в Самаре вестника современного искусства «Цирк «Олимп». Саша стал представителем издания в Москве. А цель этой толстой чёрно-белой газеты почти точно совпадала со стремлением Некрасова – дать читателям и писателям максимально точную и честную картину современной русской литературы и поэзии, прежде всего. Без предтеч в лице Георгия Оболдуева, Михаила Соковнина, лианозовцев и концептуалистов говорить о «другой литературе» или «постмодернизме» было бессмысленно. Среди тех, от кого я, как редактор, собирался отталкиваться, чтобы затем публиковать авторов моего поколения и следующего за ним были Всеволод Некрасов, Дмитрий Александрович Пригов, Лев Рубинштейн, Михаил Айзенберг и Виктор Кривулин.

Саша Макаров-Кротков рассказал мне, что Некрасов хотел бы опубликовать два письма Норберту Виру, редактору эссенского журнала «Schreibheft». Эти программные тексты о «фальсификации» современного русского искусства, в первую очередь, так называемой концептуальной поэзии, и «руководстве» Борисом Гройсом отечественным неподцензурным искусством Некрасов безуспешно отправлял в Германию через Сабину Хенгсен. Не хотели печатать тексты и столичные издания, пугавшиеся резких и беспощадных некрасовских оценок Гройса, Бакштейна, Ильи Кабакова, Дмитрия Александровича Пригова.

Некрасов искал, с одной стороны, издание, которое не испугается печатать его разоблачительные «письма», а, с другой стороны, будет достойно его этических и эстетических требований. Александру Макарову-Кроткову Некрасов доверял, но потребовал обязательной личной встречи со мной.

Для меня важен был исключительно Всеволод Некрасов. Я полагал и полагаю сейчас, что автор такого грандиозного художественного масштаба имеет право на любые, перефразируя Осипа Мандельштама, неразрешённые высказывания и радикальные суждения. Это его персональная территория ответственности, её он заслужил своим творчеством. Я никогда не соглашусь с большинством обвинений в адрес Пригова, но был уверен, что Дмитрий Александрович, который тоже стал автором «Цирка «Олимпа», своего старшего товарища поймёт и простит.

В сентябре 1995 года я шёл сквозь сумрачный осенний московский пейзаж, почему-то напомнивший мне работы Олега Васильева, на встречу с Некрасовым. На пересечении Стромынки и Бабаевской постоял около бывшего клуба Русакова работы Константина Мельникова. Маленькая девочка с грустным взрослым лицом объяснила мне, как пройти на Большую Остроумовскую, дом 13.

Перед тем, как зайти в подъезд девятиэтажного дома из серого силикатного кирпича, я нервно покурил и пешком поднялся на нужный мне этаж. Дверь открыла добрая, полнотелая, одетая как будто во что-то дачное, Анна Ивановна Журавлёва. У неё за спиной стоял сразу узнанный мной по фотографии Всеволод Николаевич Некрасов. Он был в старом трико и какой-то простой клетчатой рубашке смикшированного сине-бордового цвета. Так мне почему-то запомнилось. Меня спросили, есть ли мне где переночевать и тут же провели на кухню.

Старая, обшарпанная, тесная квартира «хрущёвского типа», деревянные полы со скрипом, стоптанные тапочки, книги, папки, коробки, тюки, рулоны, планшеты. «Концептуальная» трещина во всю стену. Где-то в глубине комнаты, проходя на кухню, я увидел включенный монитор компьютера. Странное ощущение простоты, старорежимности и небрежного удобства, современности и актуальности. Компьютер был новый, гораздо продвинутее того, что был тогда у меня.

Я не успел ничего сказать, пока меня не накормили щами со сметаной, картошкой с котлетами и малосольными огурцами с капустой под пару стопочек водки. А потом около двух часов мы разговаривали.

Я объяснил концепцию «Цирка «Олимпа», сказал, что считаю честью опубликовать тексты Некрасова, по просьбе Всеволода Николаевича «выстроил» линию живой русской поэзии от Мандельштама через обериутов и Оболдуева к лианозовцам – Яну Сатуновскому и Всеволоду Некрасову, а потом к Пригову и Рубинштейну. Назвал фамилии Айги, Айзенберга, Кибирова, Друка, Ахметьева и, конечно, Макарова-Кроткова. Некрасов, услышав слово «Пригов», не выказал никакой враждебности. Он добавил к моему списку Соковнина, Сухотина, Александра Левина, потом очень тепло говорил о Борисе Слуцком, Леониде Мартынове и Николае Глазкове. Вернулся к Мандельштаму и Яну Сатуновскому, как к своим любимым поэтам. И вдруг с непонятной мне теплотой коснулся Есенина и Булата Окуджавы, как примеров речевой поэзии. Только после этого Некрасов поведал мне, что он думает о Борисе Гройсе, Пригове и «приготе». О речи, которая ловит себя на поэзии, о конкретизме и московском концептуализме. О мастерстве, которое предаёт Пригов, компрометируя и тиражируя сделанные им открытия. Об искусстве не уметь и науке не знать. О том, как слипаясь в систему, «со всем азартом и борзостью» оттирают его, как будто бы и не было такого автора у самых истоков. О том, что к тридцати годам небытия прибавились ещё десять…

Мы договорились, что в первых семи номерах я публикую два открытых письма Некрасова Нойберту Виру, а в декабре Всеволод Николаевич приедет на презентацию «Цирка «Олимп». Перед уходом он подарил мне две тоненькие свои книжки «Стихи из журнала» и «Справка». Я спросил, нет ли у него для самарцев ещё нескольких экземпляров этих книг, и он дал мне целую пачку «Справки» для студентов и преподавателей педуниверситета и Госуниверситета. Прощаясь, он спросил, а не хочу ли я ему подарить свои сборники, ему это важно. Конечно, я этого хотел. И заранее приготовил две книжки, но в ходе беседы решил не нарушать «чистоту жанра».

Подпольный человек. Мастер. Человек с окраины. Старый седой мальчик. Удивительная речь, отчаянно похожая на его стихи. Ритмичная, импульсивная, лишённая сравнений и метафор. Распевная. Как будто диалектная. Почему-то я подумал об Андрее Платонове. О Мандельштаме в Воронеже. Шишечка над верхней губой. Между его словами и его стихами не было зазора. Как будто взяли у него нечто главное, а про него забыли. Даже не так. Открытое, услышанное, вызванное им стали искажать и обессмысливать. Когда это касалось политики, это звучало очень точно. Сейчас это вспоминается едва ли не как пророчество. Некрасов говорил о подтасовках, о своём исключении из контекста, о новом Массолите, о постсоветской лжи и непрофессионализме, а потом утверждал, что всё это привело к чеченской войне и кончится новой тоталитарной системой. Словосочетания «православный сталинизм» он не произносил, но говорил именно об этом.

2 декабря 1995 года Всеволод Некрасов вместе с Геннадием Айги, Львом Рубинштейном и Александром Макаровым-Кротковым приехал в Самару на презентацию первого номера «Цирка «Олимп». Это были чудесные дни. Два дня. Некрасов был лёгким, оттаявшим, улыбающимся. Искренне тронутым вниманием к себе студентов, преподавателей, самарских литераторов.

Я поселил поэтов в гостинице «Россия», рядом с речным портом, на берегу Волги. Большая 12-этажная советская гостиница. Лучшее, что в ней было – это стеклянные стены и вид: на реку, на Жигули и на Самару с обратной стороны. Некрасов всё время заворожённо и даже влюблённо смотрел вдаль, к чему-то приглядывался, как будто собирался рисовать. Когда мы сидели в холле я процитировал ему его стихи: «Увидеть/ Волгу// и ничему не придти/ в голову// ну/ можно/ такому быть// или Волга не огого/ стала// но/ воды много». Некрасов иронии не почувствовал. Он всматривался в волжский пейзаж серьёзно и сентиментально.

Вечером 2 декабря в самарском Доме актёра состоялся литературный вечер. Я представил гостей, как классиков современной русской поэзии. Геннадий Айги принял эту характеристику, как очевидность. Лев Рубинштейн иронично улыбнулся. Всеволод Николаевич слегка скривил свои детские тонкие губы. И всё равно было заметно – переполненный зал с обилием молодых лиц произвёл на него впечатление. Некрасов читал удивительно. Очень негромко, очень точно, убеждая публику в запинающейся чистоте речи и языка, в ненавязчивом остроумии и возвышающей естественности. Он как будто до прозрачности протирал слова и предложения своими повторами. В зале воцарилась удивительная тишина, прерываемая аплодисментами. И вдруг Всеволод Николаевич, отринув сконцентрированное на его голосе и на его стихах внимание, начал монотонно читать письмо про Гройса и «приготу». Его с трудом выслушали до конца. Некрасов не расстроился, заметив: «Стихи стихами, но это для меня сейчас важнее».

После выступлений мы гуляли по старой Самаре. Некрасов был похож на частного детектива или краеведа. Он внимательно осматривал фасады и заборы, заглядывал во дворики, спрашивал меня об архитекторах и жителях. Из Самары в Москву он захватил около сорока номеров «Цирка «Олимп», где была опубликована первая часть одного из двух его писем.

А через два месяца мне пришло письмо, в котором он вежливо, но жёстко «предъявил счёт» за то, что я без его ведома самостоятельно дал название тексту «Открытые письма немецкому другу» и во втором номере вместе с текстом разместил рисунок Виктора Батьянова «Образ Дон Кихота».

Дело в том, что я решил в каждом номере практически на каждой странице размещать «галерею» одного художника или фотографа. Первую публикацию Некрасова сопровождал переданный им карандашный портрет поэта работы В.Кривитского. Вторую - рисунок Батьянова, третью – фоторабота Светланы Осьмачкиной, четвёртую – пейзажная фотография Владимира Привалова.

Я, конечно, виноват. Вместо того, чтобы озаглавить тексты Некрасова «Письма Нойберту Виру», я по ассоциации с письмами Камю дал им наименование «Открытые письма немецкому другу». Но на презентации в Самаре Всеволод Николаевич ничего мне по этому поводу не сказал. Рисунок же «Дон Кихота» во втором номере он счёл за проявление снисходительности и попытку дистанцироваться от его точки зрения.

«Дон Кихот никак не устраивает меня потому, что все знают, кто такой Дон Кихот. Он, прежде всего, сумасшедший. Больной человек, совершенно оторванный от реальности, воспринимающий её крайне неадекватно… Просто трудно представить, чтоб в своё время Мандельштаму, скажем, или Оболдуеву кто-нибудь да не тыкал – в нос или за глаза – именно этим персонажем. В корне ошибаясь: Мандельштам, Оболдуев, Хармс или Булгаков, или Мартынов, Глазков с реальностью были связаны как раз не слабей других, а крепче. Что считать реальностью. Вы понимаете, дело не в том, чтобы Всеволоду Некрасову сопоставиться с любым из названных как автору. Это не моё авторское дело. Но позицию свою я, думаю, сравнить могу с чьей угодно – и с позицией вышеперечисленных авторов у моей собственной действительно налицо кое-что общее: положение изолированности. Отсутствия. Вопрос - где? В реальности я отсутствую, как Дон Кихот, или в системе, как Хармс и другие?», - написал мне Некрасов, а потом повторил это же почти дословно в телефонном разговоре.

Всеволод Николаевич предложил мне прекратить публикацию письма или допечатать первое письмо до конца с объяснением, что название принадлежит редактору, а не автору. Впрочем, сказал Некрасов, есть ещё третий вариант – принести печатные извинения за всё и напечатать оба письма, как мы договаривались.

В пятом номере я опубликовал окончание первого письма к Виру, а ещё через полтора месяца, будучи в Москве, позвонил Всеволоду Николаевичу. Не дав мне говорить, он попросил меня, если есть такая возможность, приехать в гости. Я старался не оправдываться, сказав ему, что мне неисключимую реальность Некрасова в поэзии доказывать не надо и что он является важнейшей и принципиальной фигурой во втором русском авангарде, в его конкретистском и концептуалистском воплощении (конкретизм Некрасов считал более точным термином, чем концептуализм). Но при этом и Пригова, и Рубинштейна считаю очень значительными и значимыми авторами, на мой взгляд, не причастными к «небытию» Некрасова в версии Гройса и иже с ним.

Всеволод Николаевич смягчился, неожиданно для меня вспомнил фильм «Вокзал для двоих» и назвал эту картину Рязанова настоящим искусством. И начал доставать из коробок, рулонов, из-за шифоньера работы Немухина, Рабина, Булатова, Васильева. Невероятные работы. С наибольшей теплотой он говорил об Олеге Васильеве, остраняющимся от инерции и штампа с сохранением человеческой интонации. Вдруг начал рассуждать о повторах, как об оживлении смысла и слова, как о вговаривании в слово и в биографию. «Вот у вас же совсем другие стихи, я вижу за ними вас, Самару, время. Вы вот посчитали странным, что я сказал про «Вокзал для двоих» Рязанова. Но в этом нет никакой приготы. Как не могло этого быть у Яна Сатуновского. Как у Мандельштама, у которого речь убегает от конвоя». Каюсь, я запомнил, а потом чиркнул на листочек эту реплику Некрасова, потому что он упомянул в ней и меня. Но смутное сопоставление Эльдара Рязанова, которого я не воспринимаю в пространстве искусства, и Сатуновского с Мандельштамом, без коих для меня нет русской поэзии, показалось мне сколь абсурдным, столь и очень некрасовским.

Тонко, глубоко и технологически размышляющий о поэзии Всеволод Николаевич нередко поражал меня неприкаянностью и наивностью, без которых было бы невозможно его преображённое прямоговорение.

В 14, 15 и 16 номерах «Цирка «Олимп» в 1996 году вышло второе письмо Некрасова к Виру, я сообщил читателям, что название текстов дано редактором, с небольшими перерывами практически каждый год я заезжал в гости к Всеволоду Николаевичу, где перед беседой Анна Ивановна обязательно кормила меня домашним обедом из «советской юности».

Не уверен, что заслуженно, но я удостоился особой благодарности Некрасова за свою рецензию его совместной с женой книги «Пакет». Сосредоточенный не на своей исключительности, а на «исключении» себя из первого ряда новой русской поэзии, он подчеркнул в моей рецензии строчку «объективное зло, объективное предательство, объективное равнодушие всё равно зло, предательство и равнодушие».

Были и новые обиды. Генрих Сапгир передал мне «не совсем те стихи» Некрасова для публикации в рубрике «Самиздат века». Всеволод Николаевич выбрал бы другие тексты, но ведущим рубрики был всё-таки Сапгир. А после того, как из-за дефолта 1998 года прекратил своё существование «Цирк «Олимп», я в сборнике «Избранный «Цирк «Олимп» разместил не фрагмент одного из писем Некрасова, а его маленькую статью про Лианозовскую группу. Он сам мне разрешил выбрать любой его текст, но моим выбором был недоволен.

В 2000-м году Всеволод Николаевич напомнил наш разговор пятилетней давности. О том, чем закончится короткий период российской демократии, которую присвоила себе, как он говорил, «борзота с наукой не знать и искусством не уметь». Это было вскоре после «Курска» и президентских выборов.

В начале 2001-го года я ещё раз обманул надежды гениального поэта. Нет, я и сам в какой-то момент поверил, что наш замысел осуществим. Директор самарского выставочного центра «Экспо-Волга» Наталья Лелюк согласилась привезти в Самару выставку живописи и графики из коллекции Всеволода Некрасова. Я убеждал её, что необходимо создать литературно-художественный музей Некрасова в Самаре, что это один из самых крупных ныне живущих европейских поэтов, что появление такого музея в нашем городе сделает и её частью истории российского и мирового искусства. На какое-то время поверил в это и Всеволод Николаевич, сначала посматривавший на меня, как на Бендера во время его бессмертного монолога о Нью-Васюках. Всё сорвалось из-за необходимости оформления весьма значительной страховки. Некрасов отлично знал цену работам, которые дарили ему Рабин, Немухин, Булатов, Инфанте, Васильев, Кабаков, Мастеркова, Кропивницкий, Пивоваров, Шаблавин, Рогинский, Бахчанян. Спонсор выставки и будущего музея рисковать своими деньгами не захотел. «Я, конечно, очень уважаю Николая Алексеевича Некрасова, но рисковать семейным бизнесом не имею права», - заявил он после некоторых раздумий.

8 и 9 декабря 2005 года Некрасов второй раз в своей жизни приехал в Самару. Вместе с ним приехала и его жена Анна Ивановна Журавлёва. Их пригласил Самарский госуниверситет на конференцию «Коды русской классики. Проблемы обнаружения, считывания и актуализации».

Мы снова бродили по старой Самаре. Он снова, как и в первый свой приезд, был счастлив. Им интересовались, его просили расписаться на своих книгах, ему задавали вопросы. Он снова был живым классиком. Пусть и в узком «циркоолимпийском» и университетском кругу. Но именно этот круг два дня бережно окружал старого гениального поэта с детским обидчивым лицом. Об этом он чуть позже написал в «Самаре: слайд-программе», которая была опубликована на портале «Цирка «Олимп»+TV стараниями Елены Пенской и Галины Зыковой в 2013 году.

В последний раз я встретился с Некрасовым на его даче в Малаховке 16 июля 2007 года. В этот день умер Дмитрий Александрович Пригов. «Неужели я пережил Диму физически», - почти шёпотом произнёс Всеволод Николаевич. Полтора месяца назад умер Борис Ельцин. Ощущение окончательного расставания с так и не сбывшейся Россией, несмотря на щипки самоиронии, не покидало меня на протяжении всей дороги к Некрасову. Я с товарищем ехал в Москву из Самары на автомобиле, в 10 часов пришла «эсэмэска» о смерти Пригова.

Был жаркий, душный, булгаковский день. Для коллекционного издания «Мастера и Маргариты» я брал интервью у современных поэтов и прозаиков об их отношении к этому роману. Всеволод Некрасов был первым. И единственным, кто почти без всяких оговорок абсолютно серьёзно назвал этот текст одним из лучших русских романов ХХ века. Художественным явлением и поступком Булгакова, переигравшего задушившую его систему. Местью и возмездием, которое стало возможно благодаря мастерству и подлинности. Мои слова о массоидности, беллетристичности, ситуативности и «советскости» феномена «Мастера и Маргариты» Некрасов посчитал незаслуженными. Булгаков был дорог ему, как пример одиночки, воздающей Массолиту. Той самой системе, которая, по его мнению, возникла и на месте советской. И которая разбудила «нынешний ужас в кожанках».

Абсурдной, сюрреалистической и одновременно лубочной была и дача как таковая. Простой перекошенный деревянный домик с открытой верандой, со старой распадающейся мебелью, ковриками, огромным котом и доброй, мудрой Анной Ивановной. Маленький лысенький пятачок перед калиткой и полностью заросший дикими деревьями, в основном клёнами, крошечный дачный участок. Стройные, худосочные деревья отчаянно боролись за место под солнцем. Они росли так плотно, что между ними едва можно было протиснуться. На вопрос «Является ли для него антисемитизм Булгакова антибольшевизмом?», Всеволод Николаевич болезненно ответил, что это были соположные явления. «Такое количество определённых фамилий среди тех, кто травил Булгакова, не может быть случайно». Тут же Некрасов заметил, что антисемитизм – это мерзость, что Германия была справедливо наказана за это, и сама потом освободилась от этой скверны, что его самые любимые и самые важные поэты Осип Мандельштам и Ян Сатуновский, что Александр Левин и я много для него сделали (меня он помянул, вероятно, потому что я стоял напротив него), что во время «дела врачей» и борьбы с космополитизмом он, как мог, защищал своих друзей от этой нацистской гадости. Но… Вот и его изолируют, забывают, вычёркивают, отодвигают люди с теми же фамилиями, и это очень опасно для всех, это провоцирует «черносотенную нечисть». Гройс, Бакштейн, Эпштейн, Рубинштейн, Айзенберг, начал перечислять Некрасов. «Всеволод Николаевич, вы же очень ценили Льва Рубинштейна и Михаила Айзенберга. И разве фамилия для вас и есть национальность?», - остановил я перечень фамилий. «Я сейчас не о поэзии, а о позиции. И они тоже», - возразил мне Некрасов. «Неужели вы всё это всерьёз? Это же глубочайшее заблуждение, болезнь. А чтобы на это сказали Мандельштам и Сатуновский?», - попробовал я избавиться от наваждения. «В России никогда не было того, что случилось в Германии, и надо сделать так, чтобы этого никогда не случилось. Я отчасти согласен с Солженицыным. Если у него были такие ноты. Плохо его кусали, недобросовестно. Перекос перекосом, но Швондер был», - не отвечая впрямую на мой вопрос, пробормотал Всеволод Николаевич. Я не стал обострять наш диалог до предела…

После паузы Некрасов вспомнил, как в юности подражал Маяковскому, Есенину, Цветаевой, потом Мартынову. Главным и самым сильным его потрясением после Мандельштама были стихи Сатуновского. Сама возможность таких стихов. В завершение нашей встречи Некрасов по моей просьбе прочитал несколько своих старых и новых стихотворений.

«Погоди// Я посмотрю// Как идут/ Облака// Как идут дела»…

Я был уверен, что вижу живого Всеволода Николаевича Некрасова в последний раз.

24 марта 2009 года, в день его 75-летия, за полтора месяца до смерти Некрасова, ни одно, как мы по инерции говорим, центральное средство массовой информации не поздравило и не вспомнило поэта. Вдруг на канале «Культура» появилась фотография Некрасова, и голос за кадром произнёс: «Сегодня своё 75-летие отмечает поэт-новатор, теоретик литературы, участник Лианозовской группы Всеволод Некрасов». На экране появилось стихотворение: «Я помню чудное мгновенье/ Невы державное теченье// Люблю тебя Петра творенье// Кто написал стихотворенье// Я написал стихотворенье».

Я тут же позвонил Макарову-Кроткову, чтобы Саша сообщил Всеволоду Николаевичу, что он есть. Есть даже для «этих».

А 9 июля 2014 года выставка «ЖИВУ и ВИЖУ» всё-таки приехала в Самару. В Самарском художественном музее было представлено семьдесят шесть работ из собрания Некрасова, содержащего более трёхсот живописных полотен и графических листов и переданного Государственному музею изобразительных искусств имени А.С.Пушкина после смерти замечательного поэта литературоведами Галиной Зыковой и Еленой Пенской. Многие из них Всеволод Николаевич показывал мне в своей тесной квартире на Большой Остроумовской…

Говорят, что о мертвых следует говорить только хорошее или молчать. Не знаю, насколько это правильно, особенно когда речь идет о выдающихся личностях, каков был Некрасов. Дело людей оценивать все стороны души человека и прощать ему его прегрешения, если хоть часть его хороших сторон заглаживает дурные. Помимо всего хорошего, высказанного им в стихах, Некрасов, как и всякий живой человек, был не чужд слабостей, свойственных всякому обыденному человеку. Мне было бы очень жаль, если бы читатель увидел в моих воспоминаниях какую-нибудь затаенную злобу или месть. Если у меня шевелилось иногда злое чувство по отношению к Некрасову, то оно и похоронено вместе с его смертью. Его продолжительные страдания искупили в моих глазах все то горькое, что ощущалось мною иногда против него. Стоя у могилы с успокоенными чувствами, я созерцаю прошедшее с беспристрастием летописца, и если во мне шевелятся кой-какие неугасшие чувства, то это скорее чувства любви ко всему далекому, невозвратимому прошлому, сопряженному с моей молодостью...

Вернемся, однако, к Некрасову: я не касаюсь ни его общественной деятельности, ни оценки его поэтических произведений, так как не считаю себя достаточно компетентной, чтобы прибавить что-нибудь к той оценке, которая сделана покойным соредактором его и сотрудником А.Н. Пыпиным. Привожу только те частные факты его жизни, которые проявлялись непосредственно на моих глазах и соприкасались с нашей личной жизнью, моей и мужа моего, Юлия Галактионовича.

Я познакомилась с Некрасовым в 1864 году в апреле. Я заехала в редакцию "Современника", чтобы переговорить об одной статье с Антоновичем. Антоновича еще не было. Я застала одного Слепцова, с которым и разговаривала, когда вошел Некрасов. Отведя в сторону Слепцова, он осведомился у него, кто я, и попросил тотчас же представить мне себя. Еще до запрещения "Народной Летописи" он предлагал Юлию Галактионовичу через Пыпина дать денег, для того чтобы обратить эту газету в ежедневную. Юлий Галактионович согласился и хлопотал о новом редакторе ввиду отказа от ответственного редакторства Ахшарумова, как вдруг ее закрыли по высочайшему повелению. Теперь, встретив меня, Некрасов стал мне объяснять, что очарован публицистическими статьями Юлия Галактионовича в "Народной Летописи" и потому очень бы желал, чтобы Юлий Галактионович принял более близкое участие в редакции "Современника", не ограничиваясь исключительно научными статьями, как было до сих пор.

Я, разумеется, посоветовала ему обратиться к самому Юлию Галактионовичу, что он вскоре и сделал.

С тех пор у нас с Некрасовым завязалось близкое знакомство.

Вернувшись осенью из деревни, он часто заходил к нам по вечерам прочесть то или другое только что им написанное стихотворение или просто поговорить о редакционных делах. Читал он крайне оригинально, совершенно не так, как читали другие поэты того времени: не входил в пафос и не завывал, а читал каким-то замогильным голосом, чему много содействовала его постоянная хрипота.

Отличаясь широким размахом, он представлял удивительную смесь широкой натуры с некоторою прижимистостью, обнаруживавшеюся преимущественно в мелочах.

Так, все были удивлены однажды скверным переводом какого-то французского романа, помещенного в "Современнике", где, например, слово esprit de corps было переведено - "дух тела" - и тому подобное.

Кое-кто стал укорять Пыпина за пропуск такого перевода.

Да это ведь не я! Перевод этот поместил сам Николай Алексеевич! Он его купил у неизвестного переводчика.

Кто-то при мне укорял Некрасова за это.

Грех попутал! - засмеялся он. - Соблазнил меня малый дешевизной: по 8 рублей с листа спросил.

Рядом с этим он не жалел давать большие авансы лицам, которых признавал талантливыми и от которых ждал большого, что зачастую не оправдывалось на деле.

Так, одному молодому писателю, написавшему недурную повесть, он дал не только аванс, но и предоставил свою квартиру в распоряжение во время своего временного отсутствия из Петербурга. Возвратившись, он не застал писателя у себя, а лишь письмо от него, в котором последний просит простить ему совершенную им подлость. Получивши это письмо, Некрасов растерялся и стал совещаться с присутствующими сотрудниками, о какой подлости могла идти речь. Стали высказывать разные предположения.

Вдруг входит его человек Василий и с сумрачною физиономиею спрашивает:

Николай Алексеевич, вы булавки-то ваши что ль спрятали куда?

Да они же под стеклом в горке.

Ни одной нету.

Пошли посмотреть: под стеклом ни одной булавки, из которых некоторые были большой ценности. Некрасов радостно расхохотался.

Ах, каналья какая, ведь как было напугал! А я боялся Бог знает чего!

Он хорошо сознавал свои слабости и нередко исповедывался нам в своих грехах, которые невольно прощались ему: до того искренне и просто было раскаяние, а разговор его занимателен и умен.

В практическом отношении у Некрасова был чрезвычайно легкий взгляд на исполнение обещаний, раз они не закреплены официальным путем.

В одно из наших воскресений Некрасов принес нам известие о выпуске первого внутреннего займа. Почти все, у кого были деньги, и те, у кого их не было, захотели приобрести такой заем, в том числе и я. Размечтавшись насчет выигрыша в 200 000, многие стали договариваться, кто сколько кому даст в случае выигрыша, и просили свидетелей бить по рукам. Когда я обратилась к Некрасову разнять руки, он сказал мне:

Бросьте, Екатерина Ивановна, все эти предосторожности: как только выиграете, ни копейки никому не дадите.

Что вы! - воскликнула я, - мы ведь на честное слово.

И честное слово ничему не поможет, когда получите выигрыш в руки! - засмеялся он моему изумлению. - Верьте опытному человеку.

Несмотря на серьезность его тона, я все-таки готова была объяснить это его замечание шуткой. К сожалению, его дальнейшие и притом ближайшие поступки показали, что таково было вообще его воззрение на денежные отношения и на честное слово.

Так, перед подпиской 1866 года, когда, с разрешением обходиться без предварительной цензуры подписка приняла значительно большие размеры, Некрасов обещал делиться прибылью с главными постоянными сотрудниками. Половина суммы с подписки сверх 4000 подписчиков (покрывавших все расходы издания) должна была идти ему, другая - трем главным сотрудникам: Юлию Галактионовичу, Пыпину и Антоновичу. Когда кто-то из них заикнулся Некрасову в январе о его обещании, он ответил, что все будет пока по-старому, что, в сущности, он погорячился, что расходов больше, чем он предполагал. Сотрудники были люди деликатные, в денежных делах конфузливые и неумелые, потому и отошли ни с чем, только посмеялись над кулачеством Некрасова.

В том же году летом мы жили с Антоновичами на даче в Лесном по закрытии "Современника", когда к нам приехал проститься Некрасов, уезжая в деревню. Он заявил нам, что ввиду force majeure он не считает себя обязанным возвращать подписчикам деньги, что он должен еще уплатить кое-какие долги по старым счетам "Современника".

А вот вам троим (Юлию Галактионовичу, Антоновичу и Пыпину) я велел конторе выдать по 1000 рублей, а затем видно будет.

Поблагодарили. Через день к нам приехал Пыпин и привез делить полученные на троих 500 рублей вместо обещанных 3000.

Звонарев (заведывающий конторой "Современника") уверяет, что Некрасов - велел выдать пока эти деньги, а остальные мы получим по его возвращении. Есть какие-то неоплаченные счета, - сказал Пыпин.

Переехав осенью в город, после суда над Юлием Галактионовичем, нам пришлось перебиваться, и потому мы поджидали возвращения Некрасова из деревни, чтобы получить из конторы "Современника" обещанные им деньги для уплаты за квартиру и самых настоятельных долгов. Вернулся он наконец и явился к нам в воскресенье вечером, видимо рассчитывая застать у нас по-прежнему общество. Между тем после паники, вызванной выстрелом Каракозова, после обысков как-то все приуныли и перестали собираться друг у друга и заходили больше поодиночке, когда как придется; да и вообще еще немногие переехали в город, и потому Некрасов застал только нас одних. Вел он себя без обыкновенной простоты и радушия, как-то неестественно холодно. Он не извинился за то, что велел выдать всего 500 рублей на троих вместо обещанных 3000, и ни словом не обмолвился о своем намерении выполнить свое обещание. Сообщил, между прочим, что ему все лето присылали в деревню деньги за годовую подписку полностью, лишь бы получить 5 книг "Современника" со статьями Юлия Галактионовича "Вопрос молодого поколения". Я пробовала толкать потихоньку Юлия Галактионовича, чтобы он воспользовался этим повествованием и напомнил ему о деньгах. Но всегда до невероятности щепетильный в денежных вопросах, касающихся непосредственно его самого, Юлий Галактионович не решался заговаривать, надеясь, что Некрасов сам заговорит. Но Некрасов не заговаривал. Зашла речь о суде и приговоре. Рассерженная поведением Некрасова, я заметила ему:

Удивительно добрый и покладистый человек Александр Николаевич Пыпин. Ведь статьи "Вопрос молодого поколения" были напечатаны еще когда вы подписывались редактором. Помните, вы еще приезжали уговаривать Юлия Галактионовича не вычеркивать из корректуры некоторые места, зачеркнутые им. А вот Александр Николаевич ни за что ни про что судился и приговорен к отсиживанию. Надеюсь, что хоть сидеть-то будете вы, а не он.

Что же, я готов! - ответил Некрасов смущенно.

В конце концов отсиживать пришлось все-таки Пыпину, которому Некрасов, желая задобрить, послал недоданные до 1000 рублей деньги и штраф.

Уходя от нас, Некрасов будто мимоходом сказал:

Я велю Звонареву прислать вам завтра штраф (100 руб.).

Из этого я увидела полное намерение Некрасова не платить остальных денег, и так как наше положение было почти безвыходное, то я пошла за Юлием Галактионовичем, вставшим проводить Некрасова, и строго сказала ему:

Спроси же, а то нас скоро из квартиры выселят.

Нечего было делать Юлию Галактионовичу при таком упоминании; он воодушевился храбростью и сказал Некрасову:

Как же насчет тех денег, что вы обещали весной?

Да, да, я распоряжусь! - и поспешно вышел. На другой день из конторы Юлию Галактионовичу принесли 100 рублей для уплаты штрафа. Как ни были мы бедны, но все-таки такой поступок Некрасова не мог нас не возмутить, точно подачка нищему; потому Юлий Галактионович отказался от этих 100 рублей. Часа через три после этого лакей Некрасова привез от него 300 рублей при записке последнего, в которой он говорил, что остальные деньги он оставляет за собой право уплатить или не уплатить, смотря по обстоятельствам. И эти деньги Юлий Галактионович отправил назад при записке, в которой сказал, что желает получить должное, а не подачку, в зависимости от его милости.

На это Некрасов счел нужным написать, что из обратной присылки видит, что Юлий Галактионович не особенно нуждается в деньгах, и потому передаст их кому-нибудь более нуждающемуся.

Обе эти записки Юлий Галактионович показал на другой день приехавшему к нам Пыпину, покачавшему на них головой, и отдал их ему на память:

Может быть, вам это пригодится для ваших литературных характеристик.

На этом у нас прервались отношения с Некрасовым, пока мы не встретились с ним у Унковского. Мы держали себя сдержанно и избегали говорить с ним. Он чувствовал себя неловко и старался задобрить нас. К концу ужина он прочел нам свое новое стихотворение на современную тогда тему: "Обыск".

Желая как-нибудь сгладить наши отношения и смягчить мою суровость, он сказал:

Тут и о вас есть, Екатерина Ивановна, - и он прочел.

На другой день приходит к нам Унковский и говорит:

Сейчас заходил ко мне Некрасов. Каяться пришел, говорит, помогите, родимый, чувствую себя совершенным свиньей перед Жуковским; в глаза совестно было вчера смотреть. Я в долгу у него: я ему тысячу рублей должен, как мне их ему отдать? - Я сказал: "Очень просто, пойдите и отдайте, коль должны". Он все-таки счел нужным меня наперед заслать. Как, говорит, меня Екатерина Ивановна (т.е. я) примет?

Вскоре он действительно пришел взволнованный, извинился перед Юлием Галактионовичем, отдал деньги и стал высказывать разные проекты насчет какого-то нового издания вместо "Современника". Расстались с тем, что как только он скомбинирует что-нибудь, то сообщит Юлию Галактионовичу.

Мне грустно вспоминать время, сопряженное со слиянием Некрасова с "Отечественными Записками", которые "Современник" не переставал бранить и третировать в продолжение стольких лет.

Наступившая реакция после выстрела Каракозова решила смести все сколько-нибудь либеральные журналы и не разрешать таковых людям с либеральным именем, как Некрасов.

"Отечественные Записки", павшие с процветанием "Современника", почти не представляли выгоды Краевскому; для того чтобы поднять их, требовались имена. А так как общество было либерально настроено, то Краевский придумал предложить своему бывшему врагу - Некрасову присоединиться к своей фирме, предоставив ему полное распоряжение составом редакции, причем долголетнее консервативное направление Краевского как бы служило гарантиею благонадежности журнала перед правительством.

Слияние Некрасова с Краевским представилось в первое время чем-то чудовищным; сначала никто не хотел верить, но так как оно оставалось почти единственным выходом, то нашли возможным принять участие в "Отечественных Записках" новой редакции, но всем дружно.

Антонович письменно из-за границы просил Юлия Галактионовича взять на себя защиту всех его интересов по отношению сотрудничества в "Отечественных Записках", буде Некрасов пригласит его, в чем ни Антонович, ни кто другой не сомневался. Но так как Некрасову, избалованному большими барышами, предстояло теперь делиться с Краевским, то он прежде всего задумал сократить расходы по жалованью и гонорару. Воспользовавшись отсутствием Антоновича, он выразил желание получить сотрудничество только Юлия Галактионовича и Пыпина. Обсудив такое предложение, Юлий Галактионович и Пыпин нашли невозможным выкинуть Антоновича. Юлию Галактионовичу это было бы тем более неприятно, что Антонович вручил ему свои интересы, как я писала выше, высказывая наперед уверенность, что Юлий Галактионович не может поступить дурно. По тогдашнему стесненному положению, в котором мы находились, предложение Некрасовым 250 рублей вместо прежних 300 рублей представляло для нас все-таки большой ресурс, и Юлий Галактионович с Пыпиным готовы были согласиться, но не иначе как с Антоновичем, с которым были связаны товариществом. От сотрудничества Антоновича Некрасов все-таки отказался, так как был недоволен его полемикой с Достоевским и Страховым в "Современнике". Точно также отказался он от всяких гарантий в смысле участия в прибылях. Юлий Галактионович и Пыпин придавали много значения духу корпорации и нашли невозможным участвовать при полном устранении Антоновича и отказались. Антоновичу они не захотели даже сообщать о настоящих причинах своего отказа участвовать в "Отечественных Записках" из чувства деликатности, чтобы он не думал, что внутренне они укоряют его за то стесненное положение, в котором они очутились благодаря чувству товарищества. Ему сообщили только, что их оттолкнуло кулачество Некрасова, который теперь, получивши журнал без затрат и риска, так как скрывался за спиной Краевского, предлагал худшие условия только потому, что знал наверняка, что им деться более некуда и они приперты к стене. То были неисправимые идеалисты, у которых слово не расходилось с делом. Да и не думали они, что поклонники и почитатели, так еще недавно чествовавшие оправданного в первой инстанции Юлия Галактионовича, так быстро отступятся от него под влиянием реакции и станут забрасывать его за то грязью и печатными упреками в корысти, так как Некрасов в объяснении, почему у него не участвуют его прежние сотрудники, говорил, что они много запрашивают и не сходятся с ним. из-за 50 рублей. В опровержение этих слухов Юлий Галактионович и Антонович напечатали брошюру, которая вызвала против них нападки всех чаявших воды у "Отечественных Записок", желавших подслужиться последним.

Отношения Некрасова к женщинам были далеко не корректны. Так, всем известные его и нескрываемые отношения к Авдотье Яковлевне Панаевой, которой он главным образом был обязан своим благосостоянием, одно время приняли весьма некрасивый характер. Живя с ней почти в одной квартире, дверь об дверь по парадной лестнице и связанной непосредственно с его задними комнатами, он не только беззастенчиво принимал у себя француженку, что было оскорбительно для самолюбия Авдотьи Яковлевны, но постепенно низвел последнюю на роль экономки, поселив француженку напротив своей квартиры, по ту сторону Литейной, в доме Тацки.

Однажды он зашел предупредить Авдотью Яковлевну, что не пойдет в клуб, а будет брать ванну, и просил ее озаботиться его ужином, чем она и распорядилась. Ко времени его ужина был накрыт стол на двоих в ее столовой, где обыкновенно он ел. Но вместо Некрасова явился его лакей, захватил оба прибора и готовое блюдо и унес все к француженке, заявив, что Некрасов будет ужинать у нее после ванны.

При таком положении вещей Авдотья Яковлевна не нашла возможным оставаться долее с ним. Так как "Современник", основанный мужем Панаевой, который, кроме своих денег, вложил еще деньги, полученные ею от Огаревой, ничем не оформил свою собственность, и с его смертью Некрасов являлся единоличным владельцем этого журнала, то ее положение становилось весьма тяжелым при отсутствии каких-либо документов. Она обратилась к Юлию Галактионовичу и просила переговорить с Некрасовым относительно ее денежных дел. Юлий Галактионович, не входя в расчеты ее относительно денег Панаева, который уже задолго до своей смерти оставался только ее фиктивным мужем, считал, что Некрасов, проживши с ней чуть ли не 20 - 25 лет и будучи богатым человеком, обязан ее обеспечить и потому не счел возможным в данном случае отказаться от посредничества, хотя бы рискуя полным разрывом с Некрасовым в случае отказа последнего.

К счастью, Некрасов не только согласился с доводами Юлия Галактионовича, но почувствовал прилив необыкновенной нежности к нему, что и высказывал многим нашим общим знакомым: "Вот человек!" - говорил он. Я рада, что могу об этом упомянуть, чтобы меня не заподозрили в сплошном недоброжелательстве к Некрасову, который был именно привлекателен своими широкими взмахами и совершенно неожиданными переходами. Он согласился отдать Панаевой 50 000, которые не мог реализовать сейчас целостью, а передал их векселями Абазы, у которого он около того времени выиграл 300 000, уплаченные ему тоже векселями.

После этого Панаева выехала из дома Краевского и вскоре вышла замуж за покойного секретаря "Современника", моего бывшего товарища по коммуне, Аполлона Филипповича Головачева. Авдотье Яковлевне Панаевой в то время было под пятьдесят лет, и она была лет на пятнадцать старше Головачева; тем не менее она была так умна и привлекательна, что свадьба эта никого не удивила.

Головачев же остался неисправим до конца дней своих. Из секретарства он, конечно, ушел, женившись на Панаевой. Его как-то устроили управляющим типографией князя Голицына. Привыкши жить широко и хлебосольно, Авдотья Яковлевна Панаева продолжала свой прежний широкий образ жизни и по оставлении Некрасова очень скоро спустила 50 000, в чем ей помог ее муж, всегда беспечный. Впоследствии, когда он разошелся с нею и Авдотья Яковлевна впала чуть не в нищету, держась только пособием из Литературного фонда и субсидиею, выдаваемою ей ее племянницей, дочерью Краевского, Бильбасовой, Некрасов, благодаря посредничеству своей сестры, сохранившей добрые отношения с Панаевой, не раз помогал последней и завещал ей свой доход с "Отечественных Записок".

Поступок Некрасова с другой женщиной вышел еще грубее. Он привез молодую красивую вдову из Ярославской губернии, где сошелся с ней...

Одно время говорили, что он женится на ней, и он представил ее в качестве невесты в доме Гаевских. Однако прошло несколько месяцев, о свадьбе не было слышно.

Покойный Салтыков как-то в разговоре с нами заметил: "Боюсь, что он и с ней сделает какую-нибудь пакость; симпатичная женщина, только, кажется, уж больно простоватая: скоро ему надоест". И действительно, предсказания Салтыкова скоро оправдались.

Однажды эта вдова явилась прощаться к Гаевским, причем со слезами рассказала, что Некрасов стал с ней грубее и холоднее: не упоминал более о свадьбе, а на днях, после того как у него произошла оргия, в которой принимали участие дамы полусвета и француженки из кафешантанов, когда она пришла с укорами и спросила: "При чем же тут я?", - он самым циничным образом ответил: "Чтобы со мною спать, когда мне этого захочется". - "Тогда я уеду". - "И с Богом: удивительно, как женщины не понимают, когда им пора удалиться". Она и уехала.

Теперь такие грубые выходки не редкость. Современные нравы замечательно огрубели. Нынешние романисты новейшей формации возводят половую похоть, разнузданность и животные инстинкты в идеал жизни. Не так было в наше время. Случались ошибки в выборе жены, но во всяком случае в ней прежде всего искали человека, друга, а не аппетитное тело только. Потому выходки Некрасова внушали негодование даже самым близким его друзьям.

Последняя возлюбленная Некрасова была самая ловкая и сумела довести его до брачного обряда перед самой его смертью. Он венчался лежа в постели, причем ему пришлось заказать походную церковь, обошедшуюся в несколько тысяч. Жена его была необразована, дочь военного писаря и очень хорошенькая.

По поводу этого романа, - если можно было назвать романом последнюю прихоть Некрасова, - мне вспоминается маленький инцидент: Некрасов нанял этой Зиночке квартиру в Поварском переулке, как раз против квартиры Антоновича, с которым в то время совершенно разошелся. Переулок, как известно, узенький, и окна квартиры Зиночки не завешивались, так что Антоновичи, помимо воли, могли наблюдать нежные эволюции парочки. Однажды Антонович, заинтересованный происходящим напротив, взялся за бинокль и как раз был замечен особенно разнежничавшимся Некрасовым. Последний тотчас же прекратил свои нежности около окна и на другой день перевез Зиночку на другую квартиру.

По отзывам близко знавших Некрасова, в последнее время, во время болезни, будущая жена его окончательно овладела им, держала в руках и только при посторонних делала вид, что ухаживает за ним. Она выбрала у него все наличные деньги, по словам его сестры, с которой Некрасов не переставал вести дружбу до самой смерти и которой завещал свои сочинения.

Вообще же, как он однажды высказал Юлию Галактионовичу, он больше всего любил свою собаку, с которой не раз фотографировался. Однажды он пришел к нам совершенно расстроенный и сообщил, что у него пропала собака, и во весь вечер не раз с тоской упоминал об этой потере.

Вот и выходит, что не следует так привязываться к животным, - заметил ему Юлий Галактионович.

Да ведь это была моя единственная серьезная привязанность в жизни! - воскликнул он с отчаянием.

Жуковская, Екатерина Ивановна (урожд. Ильина, псевд. Д. Торохов) (1841-1913), переводчица, мемуаристка.